Через несколько минут в дверях показалась Марья Михайловна, облаченная в светло-зеленое платье; на голове ее красовалась закрывавшая щеки, похожая на опрокинутую лодку, дорожная соломенная шляпка, с подвязанными под жирным подбородком широкими алыми лентами; на плечах была накинута желтая шаль.
— Я так сконфужена, так смущена, что и не знаю, как выразить! — начала она еще у порога. — Вообразите, какая неприятность — я спешу в свое имение, и вдруг у самой вашей околицы колесо прочь; гайку, оказывается, мой ротозей кучер потерял… Вы меня не узнаете? — прервала она сама себя и, склонив голову набок, с нежнейшей улыбкой остановилась перед Пентауровой.
Та не шелохнулась.
— Нет, — ответила она, — извините, что не встаю, — ноги больные!
— Ах, пожалуйста, не беспокойтесь! — воскликнула Марья Михайловна. — Конечно, вы и не могли узнать меня: я так постарела за эти года, что мы не виделись! А вот вы — вы ничуть не изменились, все такая же, точно вчера виделись…
— Садитесь же! — почти приказала Людмила Марковна. — Кофею! — кинула она тем же тоном приживалке, высунувшейся из двери со старою моськой в руках.
Приживалка исчезла.
Леня пододвинула стул к креслу Людмилы Марковны.
— Ах, какая собачка прелестная! — воскликнула гостья, успевшая узнать в деревне о большой слабости хозяйки к моськам; о существовании Лени она знала давно по смутным толкам в Рязани и кидала теперь на нее внимательные взгляды.
Каменное лицо старухи несколько смягчилось.
— Где ж мы видались, не помню?… — проговорила она.
— В Солотчинском монастыре, у настоятеля отца Памфила… — У Марьи Михайловны был на конце языка молебен с акафистом, но она вовремя удержалась. — Я не раз там имела удовольствие встречаться с вами!…
— А… — протянула Пентаурова. — Вот где!… Да, давно это было…
— Летит время, летит… — подхватила соболезнующим голосом гостья. — Не успела я, кажется, замуж выйти, а уж у меня дочь невеста и сама я стала старухой!
Лакей, такого же растрепанного вида, как мальчишка, внес на огромном подносе чашки с кофейником, белые булки с маслом и домашнее печенье на закрытом салфеточкой лоточке.
— Стол сюда! — приказала Пентаурова, указав рукой на место между нею и гостьей.
Лакей бросился в комнаты и поставил, где следовало, стол и все принесенное.
— Леня, хозяйничай!
Девушка поднялась со своей скамеечки у ног Пентауровой, обошла вокруг кресла и стала разливать кофе. Марью Михайловну поразило спокойствие и изящество, какими было проникнуто все существо девушки: воспитанницы разных барынь-старух бывали в те времена нечто среднее между горничной девкой и приживалкой, краснорукие, запуганные, неловкие, а эта была и одета совсем как барышня — в легкое белое платье, обрисовывавшее ее стройную фигуру, и руки у нее были белые и нежные, под стать продолговатому лицу и пушистым пепельным волосам.
Глаза Лени привели Марью Михайловну во внутреннее негодование: большие и карие, окруженные густыми темными ресницами, они спокойно, как на равных себе, глядели в глаза ей и Пентауровой.
«А, какова?! — проносилось в мозгу Груниной. — Дрянь, девка простая, а совсем барышня!»
Пара жирных старых мосек тяжело перевалилась через порог и с сиплым лаем подбежала к гостье. Одна остановилась около нее и, хрипя и задыхаясь, замахала скрюченным хвостом.
— Чудный, чудный! Ах, какой песик! — восхитилась Марья Михайловна, делая попытку погладить мопса, что ей не удалось, из-за собственной горообразной груди, упершейся ей в самый нос. — Людмила Марковна, можно ему дать печеньица?
— Не станет есть… — отозвалась та. — Леня, дай смоквы!
Девушка принесла коробку и, раскрыв, поставила ее около гостьи.
— На тебе, миленький! На тебе, красавчик!… — нежно засюсюкала Марья Михайловна, вытянув вперед сложенные пирожком губы, словно собираясь агунюшкать мопса и подавая ему смокву.
Тот ткнулся в нее черною мокрою мордой, лениво взял и, сопя и кряхтя, принялся чавкать.
— Умница, ах, какой умница! Ах, как он кушает славно! Как те… — На лице Марьи Михайловны изобразился ужас, и она, побагровев, что утопленница, вместе со стулом поехала в сторону: мопс, кончив есть, обнюхал ее, затем поднял заднюю ногу и оросил ее новое шелковое платье.
— Что, обделал вас? — спросила хозяйка. — Это у него привычка такая. Уведи его вон! — приказала она одной из трех приживалок, вошедших во время их разговора и скромно усевшихся на стульях около стены.
— Нет, ничего, ничего, не надо… Я люблю собачек! — забормотала гостья, стараясь вызвать улыбку на исказившееся лицо. «Чтоб ты сдох, проклятый, вместе со своей дурой-барыней!» — яростно бушевало в то же время у нее в груди.
— Как вы поживаете, не скучаете здесь в глуши? — начала, совершенно оправившись и с прежней любезной улыбкой, Грунина.
— Не скучаю… Она мне читает… — Людмила Марковна кивнула на Леню. — Всю библиотеку, кажется, скоро перечитаем.
— Вот как? — удивилась гостья и в лорнет посмотрела на девушку. — Большая у вас библиотека?
— Тысяч пять томов будет… От мужа еще осталась. Французская: на нашем языке умного ведь еще ничего не удосужились написать!
— Шесть тысяч… — поправила Леня.
— Ну, тогда все понятно… — протянула Марья Михайловна.
— Что понятно?
— Театр ваш… — с самым невинным видом отозвалась гостья.
Пентаурова изумилась.
— Что ты врешь, мать моя? Какой наш театр?
— Да вот, что Владимир Степанович в Рязани строит?
Хозяйка повернулась в сторону Лени, и их вопросительные взгляды встретились.
— Строит театр? — переспросила старуха.